Подпишись и читай
самые интересные
статьи первым!

Не сторож я брату своему. "Разве я сторож брату моему?"

Я плохо помню день своих похорон, зато день гибели до сих пор перед глазами. Вернее, не день; он успел уже кончиться, сентябрьский денек семьдесят третьего года, уточняю – одна тысяча девятьсот семьдесят третьего. Уточняю для тех, кто не сразу поймет, что происходило в двадцатом веке, так невозможно давно. День уполз за горизонт, сумерки сгустились, когда я позвонил ей. Она подошла к телефону и, едва я успел что-то пролопотать, сказала голосом, в котором была бесконечная усталость:

– Я разочаровалась в тебе.

Разочарование – приятное словечко. Приятное ретроспективно: оно как-никак предполагает, что перед этим она была мною очарована, а в этом я как раз был меньше всего уверен. Так что таилась в слове некоторая возможность, крылся повод порадоваться хотя бы за свое прошлое, когда тобою очаровались, а не наоборот.

Но я не испытал ровно никакой радости. С таким же успехом можно гордиться тем, что тебя стукнули по затылку топором, а не молотком: значит, сочли серьезным противником, высоко оценили крепость черепа. Боюсь только, что после такого удара не остается времени для оценки оказанного тебе уважения – вот и у меня в тот раз времени не осталось.

В ответ я тогда, помнится, изрек что-то вроде:

– Ну извини…

И положил трубку, и даже прижал ее покрепче – чтобы трубка, не дай Бог, не подскочила сама к уху и не пришлось бы услышать что-нибудь еще похуже.

Похуже – потому что я знал, что никаких смягчений вынесенного приговора не последует. Нуш имела обыкновение говорить то, что чувствовала; именно чувствовала, а не думала.

И вот я, положив трубку, сидел и не то чтобы размышлял, но инстинктивно искал ту дырку, в которую можно было бы удрать от самого себя, потому что если Нуш разочаровалась, то виновата в этом наверняка была не она, а именно я, и от этого «меня самого» надо было куда-то деваться – оставаться в своем обществе мне ну никак не хотелось. Но мысли мои всего лишь бодро выполняли команду «на месте», и ничего остроумного не появлялось; хотя я по старой армейской привычке раза два попробовал скомандовать: «Дельные мысли, три шага вперед!» – ни одна не нарушила строя. Однако поскольку положение, в котором я оказался, было довольно-таки стереотипным, то оставалась возможность воспользоваться каким-то из стандартных выходов – и их человечество даже к двадцатому веку успело уже наработать немалую толику.

Отделаться от себя самого можно было, например, с помощью хорошей выпивки. Бывало, что друзья проявляли скромность, и где-то за книгами застаивалась не обнаруженная ими бутылка. Память подсказала, что искать бесполезно, но я на всякий случай встал – двигался я словно в невесомости, не ощущая тяжести тела, – и пошарил. Безуспешно: не те друзья заходили ко мне в последний раз. Этот стереотип отпадал; надо было искать еще что-нибудь.

Я взял трубку. Не телефонную – о ней мне в тот миг и думать не хотелось, словно это она сама выговорила услышанные мною слова; я судил, конечно, неправильно, потому что по телефону, быть может, удалось бы разыскать кого-нибудь из приятелей, а поплакать другу в жилетку – тоже стереотипный выход, и не самый худший: посочувствуют тебе, а не ей, хотя кому из вас двоих сейчас хуже – трудно сказать. Ну да ведь и ее кто-нибудь утешит! (Этой мысли мне только не хватало.) Итак, я взял трубку, хорошую, старую английскую трубку «Три би», медленно набил ее (табак, как обычно, был пересушен), потер пальцами чубук, лихо отваленный вперед, словно форштевень клипера, сунул длинный мундштук в рот и раскурил.

Что делать дальше, я так и не придумал, но раз уж я встал, надо было двигаться; переживать в темной комнате еще тоскливей, чем в освещенной, а зажечь свет я не хотел, потому что тогда мог увидеть в темном окне свое отражение; на такое я в тот миг не был способен. Я толкнул дверь, вышел на веранду, на крылечко и спустился в сад.

Совсем стемнело, и небо было спокойным и ясным, и звезды, вечные утешительницы, своим неощутимым светом прикоснулись к моему лицу. Летучая мышь промчалась бесшумно и низко, круто метнулась в сторону и через мгновение кинулась еще куда-то; ловила мошек, верно; но мне в тот миг показалось, что это – проекция моей души на звездное небо и что во мне сейчас что-то – душа, коли нет иного термина, – вот так же мечется, ловя ускользающую добычу и шарахаясь от препятствий. У летучей мыши для этого есть, как известно, локатор. А у меня что было? Я подумал и нашел словечко: судьба.

Я шел вдоль забора, мимо хилых яблонь, и думал: где у человека судьба? Медики вроде бы знают, какие центры в организме, в головном мозге ведают разными функциями: зрением, слухом, болью, удовольствием, даже, может быть, памятью. А где центр судьбы? Без него, думал я, никак нельзя: ведь судьба – не вне человека, а в нем самом, потому-то от нее и не уйти. (Истина, известная настолько давно, что даже в том, двадцатом, веке она была банальностью.) Не уйти; а уйти мне хотелось, потому что после сказанных и услышанных нынче слов судьба моя могла заключаться лишь в одном: неторопливо стареть. И этой судьбы я не желал.

Молодость – существо, и она не хочет умирать. Вообще человек живет несколько почти совсем независимых жизней, и, значит, его постигает несколько смертей. Умирает детство, умирает юность. Но детство умирает, само того не понимая, и ему интересно: детство жаждет перемен. Юность – героически: она полагает, что все еще впереди и смерть ее – всего лишь переход в лучший мир, юность в этом смысле крайне религиозна, она бесконечно верит в жизнь. Молодость – иное; она уже просматривает путь далеко вперед и чувствует себя примерно так, как тот, что падал со сто какого-то этажа и, когда из окна пятидесятого ему крикнули: «Как дела?» – бодро ответил: «Пока – ничего». Молодость не хочет умирать, даже состарившись, даже когда она уже – старая молодость.

Да, я не хотел этой смерти, а нетопырь все суетился вверху, и звезды оглаживали его так же, как и меня. Я тронул пальцами ствол; кора была теплая. Я нагнулся и ладонью коснулся травы, и она показалась мне нежной, как волосы Нуш.

Впрочем, может, и не нетопырь метался над головой, а совсем другая летучая мышь. Просто в детстве я очень любил «Маугли» и до сих пор помнил песенку оттуда:

На крылья Чиля пала ночь,

Летят нетопыри…

Теперь-то я знал, что ребенок, попавший в джунгли, не вырастет человеком, хотя биологически и останется им. А в детстве мне казалось, что только там, в лесу, можно жить по-настоящему, что в нем – подлинная свобода. Поэтому, наверное, я, горожанин, всю жизнь так любил лес. Лес, братство человека, зверей, всей природы. И сейчас, когда трогал кору яблоньки, гладил траву и глядел на звезды и на летучую мышь, я понял вдруг, какой выход есть для моей боли, моей скорби о Нуш и о любви. Не надо было ни пить, ни искать приятелей и плакаться. Нужно было попытаться снова найти тот общий язык со всем, что окружало меня, который я в детстве знал и забыл впоследствии, когда стал воспринимать природу как декорацию или условие рациональной жизни. Надо было окунуться в природу, нырнуть в нее, погрузиться – может быть, даже раствориться и оставаться в ней до тех пор, пока она не вымоет из меня все лишнее, из-за чего, быть может, Нуш и сказала о своем разочаровании.

Это было уже почти готовое решение. Окунуться, вынырнуть, погрузиться, раствориться (и немедленно, ждать не мог) – слова, словно специально подобранные, сами указывали направление.

Мы зародились в воде и вышли из нее. Мы – жизнь. Мы состоим из воды и еще малости чего-то. Окунуться в лес можно, но это – ощущение более психологическое, чем физическое. Все равно мы остаемся в привычной среде, только чуть иными становятся шумы и запахи. Окунуться в воду – совсем иное. Иная сущность обнимает тебя со всех сторон, словно мать, к которой ты наконец вернулся – а она терпеливо ждала… Недаром я всегда любил плавать, боязнь воды казалась мне неестественной, утонуть – невозможным: не может ведь мать пожелать зла одному из чад своих. И вот я решительно прошагал к калитке, отворил и захлопнул ее за собой.

После изгнания из рая у Адама и Евы стали рождаться дети: сыновья и дочери.

Первого сына они назвали Каином, а второго Авелем. Каин занимался земледелием, а Авель занимался разведением домашнего скота.

Однажды они приносили жертву Богу в знак любви, покорности и благодарения. Каин - плоды земные, а Авель - лучшее животное из своего стада. Авель был нрава доброго и кроткого, он приносил жертву от чистого сердца, с любовью и верой в обещанного Спасителя, с молитвой о помиловании и надеждой на милость Божью; и Бог принял жертву Авеля, - дым от нее вознесся к небу.

Каин же был нрава злого и жестокого. Он приносил жертву только по обычаю, без любви и страха Божьего. Господь не принял его жертвы, - дым от нее стелился по земле.

Сделал Господь это в наставление о том, что жертва Богу должна соединяться с внутренней жертвой доброго сердца и добродетельной жизнью.

Увидев, что жертва его не принята, Каин разгневался на брата и стал завидовать ему. Лицо его помрачнело. Господь, видя озлобление Каина, обращается к нему, как к родному, но стоящему на краю пропасти сыну, предостерегая от уже замышленного братоубийства.

Если делаешь доброе, то не поднимаешь ли лица, а если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит. Он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним.

Быт. 4 - 11 Этими словами Господь показывает, что всякий человек, даже с такими задатками, как у Каина, может стать праведником.

Но не внял Каин Божьему увещеванию и, зазвав Авеля в поле, убил его. Тогда Господь обратился к Каину, желая, чтобы он покаялся, и спросил его: “Где брат твой Авель?” Но диавол окончательно овладел сердцем Каина, и тот дерзко ответил: "Не знаю; разве я сторож брату моему?". Это отрицание вины уже не давало надежды на исправление.

Тогда Бог сказал ему: "Что ты сделал? Кровь брата твоего вопиет ко Мне от земли. За это ты будешь проклят, и земля не будет плодоносить тебе, и будешь ты скитаться по земле".

Тяжкое наказание сломило упорство Каина. Он стал просить, чтобы кто-нибудь, встретившись с ним, убил его. Но это желание, вызванное отчаянием, было преступно и потому не могло быть исполнено. Как наказанный убийца, Каин должен был служить предостерегающим примером для других. Поникшее, искаженное злодейством лицо его служило знаком, чтобы никто не убил его, ни дикий зверь, ни человек.

Велико было его преступление и оскорбление, нанесенное чистоте и святости любви. Но, несмотря на это, нашлись люди, которые решились последовать за Каином в изгнание.

Это повествование открывает перед нами два пути: путь с Богом и путь без Бога, путь добра и любви и путь зла, гордости и произвола. Один приводит к вечной жизни - другой к смерти…

Жизнь человека есть дар Божий, поэтому человек не имеет права ни сам себя лишать жизни, ни отнимать ее у других. Отнятие жизни у ближнего называется убийством и является одним из самых тяжких грехов.

…А Адаму и Еве Бог дал другого сына. Безмерна была их радость. В надежде, что он не будет таким, как Каин, а заменит Авеля, его назвали Сиф, что значит “основание” - основание новому человечеству, мирному, благочестивому, в котором не будет братоубийства и злобы, которое веками будет шаг за шагом возвращаться на дорогу праведных, ведущую человека через преодоление греха к Богу.

КТО ТАКОЙ КАИН В БИБЛИИ?

Каин - первый сын Адама и Евы, т.е. первый рождённый на Земле человек. Каин является отцом Еноха и родоначальником его линии. Прославился тем, что стал первым в истории убийцей на Земле (лишил жизни своего брата Авеля).

Имя Каин стало нарицательным для злобного, завистливого человека, способного на подлости (необязательно на убийство) по отношению к самым близким людям.

Историю Каина мы узнаем из Книги Бытия.

После изгнания из рая у Адама и Евы родился первенец. Они посчитали, что сбываются обещания Божие, данные в раю, когда Он говорил, что от семени жены будет им спасение и что это семя жены поразит змея «в голову» — то есть победит те последствия грехопадения, которые с ними случились. Поэтому назвала Ева своего первенца «Каин», что значит «человек от Господа».

Но все оказалось гораздо сложнее, чем они думали изначально. И поэтому через какое-то время, когда Ева родила еще одного мальчика, она назвала его Авель , что значит «прах, плач», то есть — как дым, как прах рассеялись ее надежды, ее мечты на скорое избавление. Может быть, только в этот момент они до конца осознали чудовищность последствий, которые повлекло за собой грехопадение.

Авель стал скотоводом, а его брат Каин — земледельцем.

Конфликт начался с жертвоприношения Богу (это были первые жертвоприношения, о которых упоминается в Библии). Авель принёс в жертву первородных голов своего стада, а Каин — плоды земли. (Быт. 4:2-4)

Авель был нрава доброго и кроткого, он приносил жертву от чистого сердца, с любовью и верой в обещанного Спасителя, с молитвой о помиловании и надеждой на милость Божью; и Бог принял жертву Авеля, — дым от нее вознесся к небу.

Каин же был нрава злого и жестокого. Он приносил жертву только по обычаю, без любви и страха Божьего. Господь не принял его жертвы, — дым от нее стелился по земле. (Быт. 4:4-5)


Здесь мы видим, что не все жертвы Богу угодны. Жертва Богу должна соединяться с внутренней жертвой доброго сердца и добродетельной жизнью. И проводя параллель на нас сегодняшних, тоже надо сказать, не все то, что мы жертвуем для Бога, для храма, не все это Бог приемлет, не все это идет впрок. Наверное, имеет значение то сердце, с которым мы приносим свой дар, то состояние нашей души, для чего мы это делаем, с каким чувством мы это делаем. Вот это, наверное, имеется в виду как главное условие. И если что-то у нас в сердце не в порядке, то, может быть, Господь от нас тоже не примет дар.

Увидев, что жертва его не принята, Каин разгневался на брата и стал завидовать ему. Лицо его помрачнело. Господь, видя озлобление Каина, обращается к нему, как к родному, но стоящему на краю пропасти сыну, предостерегая от уже замышленного братоубийства. «И сказал Господь Каину: почему ты огорчился, и от чего поникло лицо твое?» (Быт. 4:6) Такое ощущение, что Господь чего-то не знает… Все знает. Это вопросы Господь обращает Каину, чтобы тот сам себе задал их: «подумай, почему ты огорчился, почему поникло лицо твое? задумайся над этим…»

«Если делаешь доброе, то не поднимаешь лица. А если не делаешь доброго, то у дверей грех лежит, он влечет тебя к себе, но ты господствуй над ним». (Быт. 4:7)

Замечательные слова! «Он тебя (грех) влечет к себе, но ты господствуй над ним». Да, грех будет лежать у дверей и у каждого из нас с вами тоже в какой-то момент жизни обязательно грех лежит у двери, и он влечет нас к себе. Но «ты господствуй над ним» и не позволяй ему господствовать над тобой, будь хозяином положения, оставайся свободным от этого. И Господь напрямую обращается к Каину, напрямую говорит с ним, вразумляет его, направляет его, пытается как-то его воспитать.

Но не внял Каин Божьему увещеванию и, зазвав Авеля в поле, убил его. (Быт. 4:8)


Тогда Господь обратился к Каину, желая, чтобы он покаялся, и спросил его: «Где брат твой Авель?» Но диавол окончательно овладел сердцем Каина, и тот дерзко ответил: «Не знаю; разве я сторож брату моему?». (Быт. 4:9) Это отрицание вины уже не давало надежды на исправление. Ответ совершенно наглый, совершено бесцеремонный, грубый и очень неприличный: «разве я сторож брату моему?». Циничный ответ. О чем это говорит? О том, что душа Каина до такой степени уже озлобилась и прониклась грехом, что в общем-то взывать к его исправлению, к покаянию уже невозможно. Только может быть, какие-то сложные жизненные условия на протяжении многого времени могут заставить его пересмотреть свое отношение, свою позицию, и что-то изменить.

Тогда Бог сказал ему: «Что ты сделал? Кровь брата твоего вопиет ко Мне от земли. За это ты будешь проклят, и земля не будет плодоносить тебе, и будешь ты скитаться по земле». (Быт. 4:11-12)

Вот такое жесткое наказание - Каин был лишен плодов земли и обречен на непрерывные скитания.

«И сказал Каин Господу: наказание мое больше, нежели снести можно ».(Быт. 4:13) Это не слова покаяния, это не слова человека, который сожалеет. Это слова человека, который считает: «Ну, и что я такого сделал, что Ты меня так наказываешь? Ты меня слишком сильно наказываешь. Я не вижу, что я настолько сильно нагрешил, чтобы Ты меня так сильно наказывал. Что я такого сделал?» То есть он не понимает, не осознает степени своего ужасного поступка.

Вот так печально закончилась история двух братьев — Каина и Авеля.

После убийства Каин подвергнут Божьему проклятию и изгнан в землю Нод (Быт. 4:11-14). А чтобы первый же встречный не убил преступника — первого рожденного женщиной человека и первого человекоубийцу — Бог отметил Каина особым знаком. В современном языке выражение «Каинова печать» имеет смысл «печать преступления». Как наказанный убийца, Каин должен был служить предостерегающим примером для других. Поникшее, искаженное злодейством лицо его служило знаком, чтобы никто не убил его, ни дикий зверь, ни человек.

Велико было преступление Каина и оскорбление, нанесенное чистоте и святости любви. Но, несмотря на это, нашлись люди, которые решились последовать за Каином в изгнание. У него была жена, которая тоже последовала за ним. Согласно Библии, в земле Нод (Быт. 4:16) у Каина родился сын Енох и потомство Каина потом тоже распространялось по земле.

Это повествование открывает перед нами два пути: путь с Богом и путь без Бога, путь добра и любви и путь зла, гордости и произвола. Один приводит к вечной жизни — другой к смерти…

Жизнь человека есть дар Божий, поэтому человек не имеет права ни сам себя лишать жизни, ни отнимать ее у других. Отнятие жизни у ближнего называется убийством и является одним из самых тяжких грехов.

…А Адаму и Еве Бог дал другого сына. Безмерна была их радость. В надежде, что он не будет таким, как Каин, а заменит Авеля, его назвали Сиф , что значит «основание» — основание новому человечеству, мирному, благочестивому, в котором не будет братоубийства и злобы, которое веками будет шаг за шагом возвращаться на дорогу праведных, ведущую человека через преодоление греха к Богу.

Материал подготовлен на основе статьи в журнале "ФОМА"

В театральном прокате уже неделю идет «Солнечный удар» Никиты Михалкова. А в воскресенье, 19 октября, на Первом состоится российская премьера «Белых ночей почтальона Алексея Тряпицына» Андрея Кончаловского. Василий Корецкий - о том, чем плохо одно кино и чем хорошо другое.

Крутится-вертится шарф голубой. Вылетает в окошко белого парохода, под оханье пассажиров взлетает к мачте, под серебряный перезвон синтезатора парит рядом с нарисованными чайками. А за шарфом скачет по палубам добрый молодец в белом кителе, чуть не поскальзывается, корчит глупые рожи, неловко оглядывается, задевает пассажиров и такелаж: ох, ах, ой, вот конфуз!

Нет, это не слэпстик начала прошлого века. Впрочем, новый фильм Никиты Михалкова «Солнечный удар» полон такой радужной, благочинной и умильной тоски по пасторальному прошлому, что и сам выглядит открыткой из этого позапрошлого. Ну а какие в девятисотых были открытки: дети с папиросками, томные дамы в шляпах - или гривуазные господа с девицами неглиже, романтические кущи Аркадии. Привет из Ялты. Привет из Киева. Массовая культура начала века - это вам не Эрмитаж с Третьяковкой. А Бунин... ну да, Нобелевская премия - но, в самом деле, что может быть сегодня анахроничнее и скучнее повести (а Михалков раздувает бунинский рассказ до эпических масштабов - в постель герои, к примеру, укладываются ровно через два часа после начала фильма), целиком посвященной тонким психологическим переживаниям случайной связи в дороге. Тоже мне, большая история.

Однако для Михалкова именно это - комедия аттракционов, веселая, легкая музыка, глупости, прыжки, пукающий мальчик и какающая на золотой погон чайка, черная смородина в шампанском и резиновый уд в штанах позирующего перед фотографом провинциального чиновника - и есть русская История, прерванная смутой 1917-го. Глянцевое, как бы сейчас сказали, представление о «старом порядке» как о большой прохладной веранде, окнами выходящей на волжский простор, на которой так хорошо травить несвежие анекдоты, в принципе, имеет под собой некоторые культурно-исторические основания. Оно до тошноты напоминает внутренний мир многих героев Чехова - и именно эта повсеместная «звенящая пошлость (по собственному выражению Никиты Сергеевича) и есть главная проблема «Солнечного удара». Не хронометраж, не смутно-реакционные реплики, не карикатурность некоторых сцен (того же акта с поршнями) - а мелкое режиссерское хихиканье. Бестолковая беготня, мелкотемье, узость размаха... про «Солнечный удар», в отличие от раблезианского «УС-2», и сказать-то особо нечего. После запоздалого признания Михалкова как безудержного визионера (и я, признаюсь, тоже высоко ценю безоглядную дикость «Сибирского цирюльника» и «Цитадели» с «Предстоянием») понятен соблазн продолжить сенсационно-нонконформистское восхваление злодейского гения. Но, увы, Михалков «Солнечного удара» - уже не Фауст, а обычный ростовщик. Да, НС хорошо работает с массовкой (хотя и не так виртуозно, как это делал Кен Рассел, чьи «Любители музыки» уделывают Михалкова на его же поле китча а-ля рюсс), да, ему неплохо удаются сцены апокалипсиса (не потому ли, что это как раз и есть реальность, данная и нам, и ему в ощущениях, в отличие от беспочвенных фантазий о бесконечном лете Господнем). Но режиссерское высказывание так аморфно, так плохо артикулировано, что тут невозможно различить, где авторская речь, а где - просто глупости и плохие шутки, сдуру брошенные персонажами (вроде заигранного «баяна» про дарвинизм и обезьян). Тут говорит не Михалков - через Михалкова говорит имперское Оно, и как любой патриархальный уклад строится на наготе пьяного Ноя, так и в сердце этой монархической идиллии лежит вульгарная непристойность - лошадиный уд, чаячий помет, детский пук и влажная старческая эротика. Без них никак. Без них, без этих маленьких слабостей - смертельная серьезность красного террора.

Студия ТриТэ

Но, может, это не смех - а судороги сентиментального плача о старорусской культуре поручиков, есаулов и прекрасных барышень? Увы - ее, судя по фильму, хватило бы только на скверный анекдот. А когда дело доходит до серьезной слезовыжималки, Михалков обращается к инструментарию врага, большевистского авангарда: крадет у Сергея Михайловича Эйзенштейна детскую колясочку и вновь спускает ее с одесской лестницы - уже делая ее символом не николаевского, а ленинского террора. Ну-ну.

Впрочем, в этой, казалось бы, беспардонной травестии есть своя несомненная логика: инверсия вообще - главный прием ультраконсервативной идеологии. И НС тут очень последователен: ведь он не только поворачивает вспять время, противопоставляет теории эволюции веру в инволюцию, но и вообще ставит с ног на голову все современные представления о том, что хорошо и что плохо в искусстве. Туалетная комедия превращается у него в лирику, а то, что служит в фильме художественным оформлением трагедии, уже давно проходит по ведомству комедии или даже фарса. Как, например, известная казачья песня, куда звончее раздающаяся в «Горько-2» или богомоловском «Лире», чем на финальных титрах «Солнечного удара».

Схожее, фаталистское, представление об истории - у Андрея Кончаловского. Схожее, но иное. Начать с того, что «Белые ночи почтальона Алексея Тряпицына» - это своеобразное продолжение «Истории Аси Клячиной», но сделанное в другое время, в другом месте и, главное, в другом культурном контексте. Кончаловский, при сохранении своих авторских жестов и, возможно, идефиксов, очень далек в «Белых ночах» от самоповтора. Здесь он проявляет одновременно верность себе и витальность, естественным образом приспосабливается к меняющемуся миру, с интересом вглядываясь - а не отказываясь от него.

Тут, наверное, стоит сразу оговориться - я не разделяю восторгов по поводу «Белых ночей». Все-таки они интересны именно как фильм Кончаловского, а не как фильм вообще. Вырванные из контекста режиссерской фильмографии, «Ночи» кажутся крепким, современным постдоком (если бы Кончаловский сам не придумал свой постдок полвека назад, смешав в «Асе Клячиной» профессиональных актеров, крестьян, рабочих и служащих). В них есть все те приемы, которые мы видим на фестивалях, - длинные гипнотические кадры ландшафтов, столкновение фикшена и реальности, пантеизм, свойственный режиссерам Юго-Восточной Азии... да много чего. Взлетающая на финальных тирах за спинами умолкших сельчан русская ракета очевидно рифмуется сегодня с летающей тарелкой, спускавшейся на перерытый великой стройкой ландшафт в китайском «Натюрморте» Цзя Чжанкэ. Но для Кончаловского, в отличие от Чжанкэ, этот космический аппарат - не чужеродное вторжение. Ракета, взлетающая с космодрома Плесецк, - это свое, родное, так же как были родными танки, постоянно грохотавшие за полями в «Асе Клячиной». «Русский европеец» Кончаловский верит в прогресс, верит в симбиоз озерной глади и ВПК - даже если этот симбиоз и заключается в нелегальной генеральской рыбалке. И его цифровые камеры, которые так хорошо ловят свет и совсем не создают текстуры изображения, органичны по отношению к разноцветному, но поверхностному существованию жителей Кенозерья (в какой-то момент Кончаловский прямо уподобляет своего глуповатого героя скользящей по тонкой водяной пленке водомерке).

Продюсерский центр Андрея Кончаловского

Вооруженный последними достижениями культуры и технологии - «цифрой» и няшным котиком, Кончаловский высаживается на берегу Кенозера не для того, чтобы «понять» или «осмыслить» аборигенов. Нет, Кончаловский приходит как колонизатор, чтобы придать им свой смысл, сделать частью своего сценария. Их собственное бытие для него не проявлено, а значит, не имеет ценности. Кенозерцы живут во всех смыслах без истории: в самом начале фильма, разложив на психоделической клеенке фотоальбом, Тряпицын с трудом вспоминает свою биографию - женился, развелся, пробовал вести хозяйство (на фото - грустная корова), боролся с водкой; победила, проклятая. Сравните это со схожим эпизодом из «Аси Клячиной», когда стены крестьянской избы превращаются в летопись поколений. Смысл в существовании деревенских появляется вместе с режиссерским нарративом. Нарратив этот - матрица, взятая из прошлой, советской жизни, которую режиссер накладывает на реальность, чтобы найти десять отличий. Искать их несложно: карлик - председатель колхоза из «Аси Клячиной» за полвека переродился в деревенского пьяницу по имени Колобок. Сельский труд исчез. Школа закрылась. Советские песни забыты. Остались только ракеты, простор, ночная тишина да чувство бесконечной удаленности от мира, в котором раньше гремели Вьетнам и происки НАТО, а сейчас гремит «Модный приговор» с Александром Васильевым (почему-то именно на эту передачу все время натыкается Тряпицын).

Но есть и еще что-то - то, что не могло быть показано в 1967-м. Во-первых - внятный, четкий, честно артикулированный экзистенциальный ужас. «А постоянно в душе боль... Вся жизнь прошла как в каком-то терпении... До смертоубийства можно дойти так», - исповедуется Тряпицыну опасный сосед. Во-вторых - эсхатология, смутное ожидание конца. Неизвестные срезают мотор с лодки Тряпицына (чрезвычайное происшествие для деревни, в которой никто не запирает дверей), каждую ночь ему является серый кот-призрак, а тут еще и из Рыбнадзора спустили новые правила. Мир смущен, взбаламучен, да и не мир это, возможно, а только видимость. «Думаете - оно так. А выходит странно. Кто говорит, что знает, - не знает ниче», - пересказывает (явно со слов режиссера) Лао-цзы деревенский Калибан Колобок.

Что будет с ними, когда сбудутся все знамения, которые напророчил им Кончаловский? Да ничего. Замершие сейчас в изумлении перед большим миром, глупо хихикающие, пьяные, состарившиеся, эти люди перенесут все и переживут всех. Ведь именно они - а не выдуманные Михалковым карикатурные поповичи и еврейские девушки - и встали с печи в 17-18-м, выиграли Гражданскую, попали под коллективизацию и индустриализацию, снова выиграли Вторую мировую и битву за урожай, а потом снова завалились на печь, осоловело хлопая глазами. Сейчас они равнодушны к взлету ракеты - и будут так же равнодушны к ее падению.

Включайся в дискуссию
Читайте также
Шейные позвонки человека и жирафа
Из скольких позвонков состоит шейный отдел жирафа
Упражнения по чтению гласных в четырех типах слога